Николай Муравин (1966-1996)
Группа vk.com Памяти Коли.

Николай Муравин

Воскресение

Опубликовано в журнале Ровесник 1990 №12

I

Аргентинский писатель по имени Хорхе, большой веселый человек с черными усами, сидел за столиком в кафе Дома журналистов на Суворовском бульваре и говорил по-испански.
- Ты, наверное, знаешь, что партизанская война у нас продолжается, - переводил мне Рамон, - сейчас в Сальвадоре, Гватемале, Колумбии и Перу.
- "Светлый путь"? *
Хорхе быстро заговорил, жестикулируя.
- Это не путь, а тупик,- перевел Рамон.- Это движение не может и не должно победить. Партизаны вообще уже не могут победить.
Хорхе имел право так сказать. Он был большой, веселый человек, переживший диктатуру, написавший несколько книг и объехавший Америку и пол-Европы. А я не мог ему поверить. Я тогда носил на куртке защитного цвета значок с портретом Че Гевары.

II

С Аугусто мы познакомились на "неформальной" московской квартире, где собиралась тогда веселая шумная русско-латиноамериканская компания, где играли гитары, постоянно царил экзотический беспорядок, а по стенам вместо ковров были развешаны бескомпромиссные революционные плакаты. Он был немного странный, поклонник поэта Сесара Вальехо; он почти без акцента говорил по-русски и дерзко спросил советскую девушку Галю, любит ли она соленые огурцы. Я притащил магнитофон, чтобы записывать латинскую супергруппу "Уай-рапанканта". Аугусто с интересом наблюдал за их репетицией, он и сам играл и мог петь, только пел очень редко. Мы их записали. Но когда потенциальные звезды слегка охрипли, выпили кофе и отчалили к себе на Юго-Запад, я поставил кассету с записями нашей, советской группы "Воскресение".

Кто виноват, что ты устал,
Что не нашел, что так искал.
Все потерялг о чем мечтал.
Поднялся в небо и упал.
И чья вина, что день за днем
Уходит жизнь чужим путем...

- Никогда не слышал такого, - сказал он, когда вновь повисла ночная тишина, - никогда. Это как Вальехо. Не знал, что в Союзе есть такие песни.

Тишина. Только шумела вдали улица Горького да капала из крана вода в немытые тарелки. Ветер за окном раскачивал уличный фонарь, и в неверном свете, казалось, ожил на плакате Чe.

III

Никто из нас, советских, естественно, не был там, мы представляли их Америку по-разному. Нас влекли стихи, книги. Фильмы про Чили заводили нас. И была - наверное, для многих главное - музыка. Плач ветра в тростниках горных озер. Раскаты подземного грома. Тоска и смех гитар между солнцем и камнем, между льдом и вулканами, между сельвой и степью.
Этой музыкой владели люди оттуда, они создавали ее на наших глазах. У них была радость жизни. И они приносили с собой частицу живой, незабальзамированной революции, заряд не вполне понятной нам и потому притягивающей энергии - но и запах раскаленного металла, запах тлеющей одежды, запах смерти, стреляющей в живот или в затылок.
А мы тогда не умели их понимать, Мы хотели помочь революции.

IV

Весельчак Карлос, прежде чем попасть в Союз, успел проучиться несколько лет в Перу в университете Сан-Маркос.
- Пишу как-то на стене "Смерть Пиночету". Знаешь, стараюсь, большими такими буквами, красным по белому, очень красиво получается. Вдруг оглядываюсь - ба, фараоны! Медленно подходят, гады, знают, деться мне некуда. Но я быстро дописал: "Смерть Пиночету, когда он будет очень-очень старый".
- И что?
- Ничего. Отпустили. Так, пару раз дубинкой.
- А дубинки у них какие?
- Обычные. Да что здесь, что там - дубинки везде одинаковые. А полицейских этих я запомнил, одного потом убили "сендеро".
Мне нравилось приходить к ним вечерами после работы, пить из граненых стаканов крепкий горячий чай, всегда с сахаром, но часто без хлеба. У моих сверстников были свои компании, в одних пили портвейн, в других - чинзано, а мне не нужно было это. Я пьянел от рассказов и песен.
- У нас дома много фашистов,- рассказывал Рикардо, красивый индеец с большими грустными глазами. - Однажды мы проводили на шахте профсоюзное собрание. И пришли они, партизаны. Грязные, увешанные оружием. Нас - президиум - вывели во двор и поставили к стене. Или пугали, или вправду собирались расстрелять, но передумали. Вернули на прежнее место и спросили разрешения выступить.
- Слово им предоставили?
- О да. Без регламента. Но они, из сьерры, вообще очень мало говорят, чаще стреляют. Народу, сказали, угрожают два пса. Один дряхлый, но опасный - империализм США, другой молодой и еще опаснее - советский империализм. После ушли, никого не убили.
Я хотел спросить, что чувствуешь, стоя под автоматом, но не стал. Наверное, все равно не понять.

V

То ли в самом конце ноября, то ли в начале декабря, когда над Москвой, сменив короткие холода, восторжествовала серая оттепель, и сугробы, промокнув, осунулись за одну ночь, случился воскресник на стройке кинотеатра "Ханой". Среди нас было много латинов и несколько советских, работали в фонд Коммунистической молодежи Перу. Работа досталась творческая - выгребать разнообразный мусор из углов зябкого лабиринта этажей и коридоров. Через пятнадцать минут мы согрелись, через полчаса стало жарко, через час я вдруг осознал, что понимаю испанский и даже говорю. Мы вместе ругали хрупкие совковые лопаты, ворочали кирпичные глыбы, таскали тяжеленные носилки, и меня охватывало странное, фантастическое чувство - человек больше не один, никто из нас больше не одинок, айсберг вечного одиночества растает в этом теплом море.
По окончании в будущем фойе состоялся митинг. В речи их молодежного вождя я разобрал только отдельные слова, гулко отраженные бетонными перекрытиями: импералисмо...", "фасисмо...", "партидо коммуниста...". Потом скандировали лозунги, один начал, все ритуально подхватывали, а мне вспомнилось, как суетился перед совсем другим мероприятием мужчина в галстуке, комсомольский лидер, повторяя: "Группа скандирования рассаживается здесь". Группа скандирования... Кто кого пародирует, подумал я, мы их или они нас?
На рахитичном автобусе добрались до метро, станция за станцией скользили в стекле. Они вышли, а я остался. Когда я выбрался наверх на другом конце столицы, уже стемнело. Исчезло теплое море. На месте были больная зима и усталый город.
Сохранилась фотография. Лица, лица, лица... Все улыбаются. Я многих не знаю на ней, а кого знаю, не увижу больше.

VI

Шли месяцы. Ничего не менялось ни в Чили, ни в Перу, ни в СССР, революция как-то не спешила. Но мы жили, мы действовали, и это главное. Мы, советские мальчики и девочки, с яслей приученные - кто больше, кто меньше - поступать, как положено, как принято, разрешено государством в его бесчисленных - от родителей и учителей до милиции - воплощениях, поняли, что сами что-то можем. Да, сами, в инстанциях не советуясь и разрешения не спрашивая. Значит, не винтики. Мы действовали. Правда, бомбы не бросали и даже петь не могли - пели латины, - но мы организовывали им концерты. В основном -- в школах.
И когда они стояли на сцене актового зала, привыкшего к кумачовому убранству и правильным холодным речам, нездешние, смуглые в ярких пончо, и барабан задавал ритм, руки касались струн, и музыка стремительной рекой катилась вниз, захватывая ряды, мы ощущали восторг жизни. Здесь были наша Санта-Клара, наш Леон.
И пионеры с октябрятами слушали, раскрыв рты, про чудные страны, про невиданных зверей ("Вот, корпус инструмента "чарранго" сделан из панциря броненосца. Да, можно потрогать"), про нещадно эксплуатируемые и хищнически уничтожаемые природные богатства, что происходит при попустительстве марионеточных правительств, про несчастное население, настолько задавленное гнетом, что забастовщиков могут избить полиция или фашисты - если, конечно, те не догадаются вооружиться.
Но при всей своей сегодняшней иронии я помню, как дети слушали. Как взрывались фейерверки аплодисментов, как каждый такой взрыв расшатывал мистическую, вечную стену, отделявшую oт живого мира Территорию Инструкций, и это было здорово. А для кого-то, может быть, действительно революция.

VII

Боливийца все звали по-детски ласково - Джимми. И в самом деле, был он очень молод, худой, хрупкий на вид парнишка. Но позже выяснилось, что Джимми - его полное имя, записанное в паспорте (вообще латиноамериканские имена есть потрясающие, я встречал эквадорцев, которых родители-коммунисты окрестили Лениным и Горьким). Он приехал учиться, а его исключили. Он считал - несправедливо. Но, не являясь студентом, он не мог оставаться в Союзе, а ехать ему было некуда. В Боливии - отец, старый шахтер, чуть не молившийся иа сына, отправлявшегося в светлое социалистическое завтра, маленькие братья и сестры, безработица, голод. "Не могу туда так вернуться,- сказал Джимми.- Лучше смерть".
Он жил в Москве нелегально, скрываясь в дебрях общаг, играл в ансамбле, пока ансамбль не распался, потом играл один и сочинял песни про горы, солнце, море и любовь. И его любила советская женщина, хозяйка нашей "конспиративной" квартиры, много пережившая на своем тридцатилетием веку, видавшая и исторический разгром китайского посольства, и бейрутскую бойню, и многое другое, о чем она не рассказывала. Она вырвалась обратно в Союз и здесь не нашла ничего лучшего, как влюбиться.
Джимми поселился у нее. Он всегда был немного мрачен, но особого напряжения в нем не ощущалось. Мне было удивительно, как может человек, находясь в подвешенном состоянии, не имея никаких прав, постоянно ожидая ареста и высылки, еще и петь.
Джимми надеялся на восстановление.
А пока жил и сочинял песни.

VIII

Зимней ночью мы с Аугусто говорили о том, что такое гражданская война. Предыдущим днем был какой-то праздник, отмечали по-латиноамерикански бурно, с играми, дикими песнями под грохот всех наличных инструментов, танцами, от которых женщины были в восторге, неизбежным битьем посуды. Почувствовав себя как в эпицентре бразильского карнавала, я укрылся в углу и принялся пассивно жалеть советских соседей - а для участия в веселье не хватало темперамента. Впрочем, амигос не забыли меня, каждый счел долгом подойти и чокнуться за нечто глобальное и возвышенное. Приходилось пить.
Очнулся на кухне. Музыка исчезла, свет был погашен, горела только тусклая лампа над столом, за которым сидел Аугусто.
Я спросил, где народ. Он сказал, что одни уехали, другие оккупировали всевозможные лежбища и отключились.
- Там еще есть место на полу. Хочешь спать, иди.
Мне спать не хотелось.
Закипел чайник. Обжигаясь, мы выпили по стакану. Аугусто был пьян и суров.
- Не верь, - сказал он.
- Что?
- Не верь,- повторил он.- Ты слушаешь Рикардо, все вы слушаете Рикардо, слушаете этих чиновников, а ты вырос здесь, где все так... Ты привык верить всему, что говорят.
Он не дал мне возразить.
- Тебе говорят: фашисты. Но они не говорят про себя. Они же сами давно ничего делают, только твердят: парламент, выборы, выборы, парламент... А цены растут. А военные пытают. Дети в трущобах пухнут от голода. Девочки в десять лет - десять лет, представь - уже проститутки! Я понимаю ребят, которые ушли в сьерру. Они не могли больше видеть глаза голодных детей.
А на днях мне показывали журнал оттуда, С очень яркими, красочными фотографиями; крестьяне, расстрелянные партизанами, и другая - партизан схвачен крестьянским отрядом самообороны; совсем мальчик, на шее - веревочная петля.
- Они победят? - спросил я.
- Победят? Не знаю. В горы пришли каратели, заставляют людей показывать тропы, но окружить партизан непросто, они возвращаются ночью... Много крови. Они одни. Раньше был Мао, была Россия. Очень верили вам...

Он долго говорил про инков, конкисту, страшные и безнадежные индейские восстания, про зарю свободы, про Чили, Бразилию и Кубу, говорил яростно, с хрипом, сбиваясь на испанский и кечуа, переводя дыхание в коротких паузах, и становилось слышно, как завывает вьюга вдоль вымерших улиц, словно в трубе гигантской печи.
- Их убивают, они должны убивать в ответ.
В сияющем ореоле смотрел на нас вверху вниз со стены фантастически красивый, внеземной Команданте. "Святой Эрнесто",- подумал я.

Под утро буря утихла. Погасли фонари, занялся серый рассвет. Мы смотрели на кружение снежных хлопьев и снова слушали "Воскресение".
- Сколько сейчас времени там?
- Сейчас там вечер,- сказал Аугусто.

IX

Наступил май. Белый лист на черной двери квартиры оказался запиской, адресованной не мне - ей. С дикими ошибками, буквы кривые, но по-русски: "За мной пришли..." Я стоял с этим листком в руках, до меня не сразу дошло, и тут приехал лифт, и на площадку вышла она.

Дальнейшее плохо помню. Мы куда-то бежали, бежали по улице, где спускался романтический майский вечер, она плакала, в отделении милиции на нее орали. Потом вернулись в квартиру, явилась девушка Галя, и они вдвоем принялись звонить по разным телефонам, и там, куда удавалось пробиться сквозь стену гудков, ответ был один; не поступал, информации не даем. Девять часов, десять, одиннадцать. В полночь пришло отчаяние.

И она кричала, что Джимми никому, никому не делал зла, твердила, захлебываясь рыданиями, что любит его, а он никому не мешал, кроме этих. А потом затихла, но, всхлипывая, цедила сквозь зубы страшные кровавые проклятия. Я не мог этого слышать и ушел.
Успокаивала ее Галя.
Чили, думал я, это как Чили, человек пропал - взяли, и конец. Информации не даем. Как в черной дыре. Чили. Другие параллели, более близкие, тогда не пришли мне в голову - многого еще не знал.
Но у этой истории финал не трагичен. Разумеется, Джимми нашелся там, где должен был найтись, его не били и не пытали, просто подержали чуть-чуть в общей камере и выслали не в Боливию, а в Швецию - обнаружились там друзья, латины, готовые принять его. В аэропорт я опоздал, увидел только Джиммину спину возле таможни, далеко за запретной чертой. По эту сторону барьера остались и ребята в штатском, проконвоировавшие преступника, как того требуют инструкции, до самой госграницы. Несчастная женщина что-то заискивающе лепетала, они снисходительно улыбались, и на сытых лицах сияло сознание честно выполненного долга. Перед Родиной, наверное.

X

Мы шли вдоль бесконечного пыльного шоссе, проезжающие автомобили чихали в нас голубой гарью. Было жарко.
- Куда тебя пошлют в армии? - спросил Аугусто.
Я не знал, знал только номер команды, так и ответил: может, в Казахстан, а может, и в Афган.
- В Афганистан я бы поехал,- серьезно сказал Аугусто.
Я понял. Он был старше меня. Он страшно устал. Он видел уже два мира, таких разных, но ни в одном не нашлось того, что нужно было ему. Я считал, что горячие пули, горячая кровь, священная война за большое дело могут вернуть в этот мир счастье. Он, наверное, тоже. Он бы поехал туда. Только на чьей стороне сражаться, я не спросил. Это казалось естественным.
Я ушел в армию.
Потом вернулся.

Когда поезд медленно подползал к вокзалу, мы, прилипнув к стеклам, старались уловить: что изменилось в Москве? И ничего нового не обнаружили, кроме боевой надписи: "Бей люберов!" Позже разобрались: изменилось время.
А Аугусто уехал, не простившись. Просто мне позвонили и сообщили, что все, его уже нет. И не нужно бессонницы, красных глаз, горького вина, бесполезных слов, тонущих в вязком прокуренном воздухе. Может быть, так лучше. Но я многого не успел ему сказать. Ведь я искал ответ.

Кровь за кровь. Удар за удар, пытка за пытку, пуля за пулю. Право у силы, и сильнее - лишь оружие в руках угнетенных. И они уничтожают вампиров и будут справедливы, потому что помнят, как сами были слабы. Все предельно ясно. Так говорил ты и другие парни, заброшенные в Союз с разных фронтов планеты. Так, наверное, думал Че, не сумевший пройти до конца мучительный путь Своей революции и посмертно объявленный Героическим Партизаном. Но то же самое нам очень убедительно доказывали два года подряд каждым днем солдатской жизни, и некоторые из нас уже готовы были стрелять. Часто так говорили и после.
Сначала я соглашался, затем стал спорить. И ответ возник, но придумал его вовсе не я, а рабочие Польши и студенты Праги. А я всего-навсего не успел рассказать про это Аугусто. Впрочем, он сам наверняка узнал и мог прийти к тем же выводам.
Но уехал не простившись.

Идут месяцы. Вот уже давно и в Чили - не Пиночет, и в Румынии - не Чаушеску. Газеты наперебой пишут о торжестве демократий и очередных переговорах, про новые демобилизации и сокращения, и лишь изредка в телетайпных колонках возникают другие телеграммы. Они коротки и сухи: взрыв, покушение, наступление, облава, ответный удар, количество жертв. И я вспоминаю тех ребят и думаю: в чем различие? Мы с ними так похожи, но почему они не могут понять то, что поняли мы, почему продолжают войну, обреченную на поражение?

Аугусто уехал не простившись.

А мелодия осталась
Ветерком в листве.
Среди людского шума
Еле уловима...

__________________________________

* "Светлый путь" - в переводе с испанского "Сендеро Люминозо" - название левоэкстремистской коммунистической организации, ведущей партизанскую войну в Перу.- Прим. ред.

Наверх